Накануне очередной годовщины восшествия на престол Николая I (восстания декабристов) в серии «Жизнь замечательных людей» появились книги о двух весьма важных участниках роковых событий междуцарствия 1825 года — «Константин Павлович» Майи Кучерской и «Пестель» Оксаны Киянской. Возможно, это случайность: несостоявшаяся дворянская революция и без сомнительных юбилейных подпорок крепко встроена в национальный миф.

Болезненное взаиморазочарование власти и активной части первенствующего сословия, неуклонно накапливавшееся во второй половине царствования Александра Благословенного и поставившее в дни династического кризиса страну на порог гражданской войны, до сих пор остается предметом отнюдь не академических дискуссий. Декабристы (наименование, конечно, условное, но уже давно неотменимое) и защитники тогдашней государственной системы вызывают куда более горячие чувства, чем, скажем, «верховники» и сторонники «самодержавства», противостоявшие друг другу в 1730 году, или охранители, либералы и радикалы эпохи великих реформ. И вряд ли дело тут сводится к завороженности «красивыми костюмами» и эффектными сюжетными ходами.

Цесаревич Константин и полковник Пестель были мало в чем схожи (кроме, пожалуй, высокой квалификации по части «фрунта»), но в тревожные дни, последовавшие за неожиданной кончиной Александра I, как ни странно, сыграли похожие роли — роли значимо отсутствующих, уклонившихся от решения тех задач, которые давно тем и другим обдумывались, а застали «замечательных людей» врасплох. Прибудь Константин в Петербург, дабы принять престол или публично от короны отречься, — и игра заговорщиков вокруг «второй присяги» стала бы невозможной. Подними арестованный 13 декабря Пестель свой Вятский полк, яви он решимость, дерзни этот жесткий прагматик, которого Оксана Киянская энергично противопоставляет с ее точки зрения безответственному и бестолковому Муравьеву-Апостолу (чью дутую славу создали романтические бумагомараки — от Льва Толстого до Натана Эйдельмана), — и история могла стать другой. Ведь коли верить Киянской, Вятский полк пошел бы за своим командиром куда угодно, избежав при этом тех эксцессов, вроде пьянства и мародерства, что сопутствовали бунту полка Черниговского. Да и не один полк, а практически вся Вторая армия, согласно Киянской, должна была последовать за Пестелем, имевшим рычаги воздействия на ее первых лиц, включая начальника штаба генерала Киселева (или хотя бы способным их нейтрализовать). И уже не пьяная шайка (в крайнем случае бесталанного Муравьева можно расстрелять, а его сброд подтянуть), а железная когорта движется на Киев, Москву, Петербург — не разбив ни одного кабака, не конфисковав ни одной коровы, не испортив ни одной девки.

Но мудрый и самоотверженный Пестель «решался… лучше собою жертвовать, нежели междоусобие начать». (Как будто планы его, ради которых плелись интриги, шло перемигивание с Киселевым, дрессировался Вятский полк и заворачивались финансово-имущественные махинации, могли воплотиться иначе, чем через гражданскую войну.) «Успех нам был бы пагубен для нас и для России», — чеканит Следственному комитету Пестель, а его биограф выносит эти слова в главку-инвективу о бунте Черниговцев. То есть Пестель и восстал бы лучше Муравьева, и, не восстав, явил превосходство над истериком-идеалистом. И на следствии, называя десятки имен и не скрывая своих политических замыслов, но выгораживая генерал-интенданта Второй армии Юшневского (что не спасло его от осуждения по первому разряду) и тем паче Киселева, умалчивая о грандиозном (пшиком обернувшемся) плане собственно революции и его главных фигурантах, он, оказывается, не голову спасал, приносил себя в жертву, ценой своей жизни (словно не знаем мы, что Пестель довольно долго был уверен: не замешанный в «действиях», он отделается в худшем случае разжалованием), спасая… Что? Концепцию переворота, который некому будет совершать? Киселева? Так, наверно, не из приязни к Павлу Дмитриевичу, а в расчете на его поддержку, которой не дождался. Желание жить присуще было не одному Пестелю, который с 13 декабря 1825 года думал исключительно о себе.

Как и великий князь Константин Павлович, чья уклончивость (за которой скрыты и обида на судьбу, и злорадство, и таимая от самого себя мечта о восшествии на нежеланный престол — но не «просто так», а по Божьему промыслу и всеобщему волеизъявлению) сделала его вторым в трио виновников смуты. Первый — отлетевший на небеса ангел, император Александр, взрастивший деятелей тайных обществ и создавший все условия для династического кризиса. Третий — граф Милорадович, сперва не желавший поступиться своими идеалами (интересами), а потом самоуверенно полагавший «картинным» усмирением им же допущенного (в лучшем случае — прозеванного) бунта отменить недавний конфликт с Николаем и так объяснить молодому царю, кто в столице хозяин. Играло трио с большим оркестром заговорщиков, лидеры которых вели несогласованные партии… Второй (видимо, неизбежный) акт концерта дали на Украине, где тоже с ансамблем не заладилось. Воздано было всем (кроме представшего перед иным Судом царя): Милорадовичу — выстрелом Каховского, заговорщикам — виселицами или каторгой, цесаревичу — польским восстанием, в ходе которого он вновь явил себя не государственным мужем, а обиженным мальчиком — по-своему благородным (это ведь и в поведении «императора Константина I» было!), но наивным, самоуверенным и слабым. (Заключительная — посвященная Константину в царствование Николая и восстанию 1831 года — глава книги Кучерской читается с особым интересом. Заметим, однако, что горький финал жизни цесаревича трактуется автором как следствие всей жизни незадачливого претендента на множество тронов, заложника идеологических мифов, нестроения царской семьи и собственного бешеного темперамента.)

Поднимать Пестеля за счет Муравьева-Апостола, по-моему, так же странно, как противополагать романтического Константина прагматичному Николаю. Или рыцаря Николая — безумцу Константину. Или ставить в вину Николаю и тем, кто был рядом с государем 14 декабря, «свинцовый дождь», пресекший «порыв к свободе». Кровопролития царь не хотел, пушки заговорили после многих парламентеров (успех переговоров не избавил бы вождей восстания от наказания, но мог бы смягчить их участь, уменьшить число подсудимых и уж точно сберег бы жизнь солдат, чьи тела ночью сбрасывали в Неву), защищал не только себя, жену и сына, но и благо государства, как он его понимал. «Личное» не отрицает «общественного»: дабы служить отчизне, надо как минимум остаться живым. А для того есть лишь два пути: победить или перейти на сторону противника. Последний вариант, который, кажется, имел в виду Пестель (причем не только раскрывая карты Следственному комитету, но и ранее — планируя явиться к Александру I с повинной), оказался возможным для многих из тех, кто полагал необходимыми преобразования и был связан с бунтовщиками дружескими чувствами. Однако даже самый ярый приверженец революций вряд ли станет всерьез укорять Николая за то, что он не бросился лобызать восставших, быстрехонько отрекшись от престола и передав власть фантомному временному правительству. Такой эксперимент «прошел» в 1917 году — последствия его и для последнего царя, и для России столь же известны, сколь чудовищны.

Очень похоже, что притягательность «декабристского» сюжета обусловлена его трагической двойственностью. Все тут правы, и все же кругом виноваты. Оба противостоящих стана раздираемы внутренними коллизиями. Бескорыстие мешается с расчетом, авантюризм — с чувством ответственности за судьбу страны, жажда подвига — с жаждой власти. 14 декабря стало печальным и закономерным итогом александровской эпохи, одновременно формирующей государственных мужей и не дающей им реализоваться. Тень 14 декабря, навсегда травмировавшего едва ли не самого умного и решительного русского царя, легла не только на годы его правления, но и на все последующие царствования, обусловив дальнейшее расхождение общества и власти. Судьбы всех персонажей, действовавших на исторической сцене рубежа 1825—1826 годов, глубоко трагичны, вне зависимости от того, кто из них нам сегодня (или тем, кто мучился «декабризмом» прежде) больше или меньше импонирует. Когда Киянская (квалифицированный и азартный историк, чьи разыскания в военных архивах дорогого стоят) пытается «укрупнить» и «облагородить» своего героя, отталкивание от «старых легенд» о «злом» Пестеле и «добрых» Муравьевых бросается в глаза, а факты корежат красивую (очень сегодняшнюю) концепцию. Но и тенденциозность оказывается полезной: зная как новую, так и старую сказку, мы острее ощущаем проблемность личности Пестеля. Когда Кучерская, несколько кокетничая слогом (что странно для столь талантливого прозаика), живописует константиновские мифы и приглушает голос, касаясь темных случаев в жизни цесаревича, ее припудренную иронией жалость к жертве истории хочется поумерить. Но как быть? Без перегибов в чувствительности и сюжетных лакун Константин Павлович выглядел бы примитивнее и грубее.

Повторюсь: вероятно, одновременный выход книг Кучерской и Киянской — случайность. Но случайность удачная — дающая шанс острее и точнее ощутить трагедию того переломного времени, тон которому задал «император в голубом кафтане». Вынесенную в заголовок строку из той же песни должно читать, чередуя интонации — то беря ключевое слово в саркастические кавычки, то освобождая от них.

Андрей НЕМЗЕР

Время новостей

N°233

14 декабря 2005

Время новостей

***