Я всегда считала свое поколение счастливым: мы изловчились проскользнуть по жизни между войнами, мы удачно родились, выросли, состоялись, родили детей – в междувойнье. Надеюсь, и умереть удастся в мирный день… Но остаться вне войны все равно не получается, как ни вейся ужом. И не думать о ней не получается. И не вспоминать. Не дают.

Вы помните, какие они сидели важные, нарядные, расслабленно улыбающиеся? Те ветераны Великой Отечественной – на прошлогоднем провинциальном грозненском параде, посвященном Дню Победы? В первое мгновение после взрыва лишь буднично, по въевшейся в кожу солдатской привычке вжали голову в плечи, даже не отрывая глаз от выступления артистов: обычное дело, сказала солдатская память, мгновенно перепрыгнувшая через шестьдесят ступенек жизни назад, в войну. Взрыв искорежил время. В оседающей пыли перемешалось для стариков прошлое и настоящее. Их опять вернули в сороковые, где так привычно гремели снаряды. Их и уводили окровавленных, как с поля боя. Помню, особенно больно было смотреть на растерянного старика, «забинтованного» носовым платком. Будто моего отца вели.

   … Ритуал был отшлифован десятилетиями. Отец одевал тяжелый от орденов и медалей парадный китель, выходил, немного смущенный своей шикарностью, к праздничному столу, включал телевизор и торжественно ждал Минуты молчания. Вместе с ним покорно садились и мы с постными лицами. Траурная музыка и строгий голос диктора Игоря Кириллова отзывались мурашками по коже. Хотелось плакать – и это необъяснимо злило. За окном сияло солнце, танцевала на легком ветру майская сирень, где-то гремела музыка… остывало запеченное в духовке мясо. А у нас все получалось по перевернутой вверх ногами поговорке – начинали за упокой. Отец дрогнувшим голосом произносил: «Ну, за День Победы!» – и все сурово поднимали бокалы. Потом поминали всех родных и близких, погибших на войне. Только после этого звучали тосты за здравие – мамино. 9 мая – ее день рождения. И не то чтобы она ни разу не возроптала, было, что по-настоящему обиделась, но в итоге все же с задумчивой грустью «уступала дорогу», пропуская вперед народный праздник. А мы с сестрой ее молча жалели – день рожденья «со слезами на глазах».

   Честно говоря, День Победы был для меня в те годы скучен – молодость жестока. Да, отец воевал, был ранен, терял друзей – но это было само собой разумеющимся фактом, а вот война, ушедшая, а вернее – не прошедшая сквозь тебя, не задевала душу – мы-то еще никого не теряли. Тогда мне непонятна была настойчивость отца, пытавшегося привить нам хотя бы элементарное уважение к фронтовикам. Я отбрыкивалась, «Лед Зеппелин», стертые в хлам джинсы, Воннегут, категорически прямые волосы до пояса – из пацифистов мы, раз, и все это было очень давно, два. Нет, я не забыла, что под Москвой погиб мой дед – мамин отец. Но ведь это было во мне с рождения (знаете, такая «врожденная» информация – отец воевал, дед погиб, все просто и буднично). В декабре сорок первого пришло извещение: пропал без вести – и это оказалось страшнее «похоронки» – ни жив, ни мертв, ни герой, ни предатель – так, параллельный мир. И вся большая семья, моя бабушка и шестеро ее детей, остались без мужа-отца, без возможности похоронить, без средств к существованию – параллельному миру не положены были пайки. А другой мой дед вернулся живой, но будто онемел – сидел часами на лавочке перед домом, курил дешевую цигарку и молчал. Так и запомнился мне молчащим. В детстве я часто крутилась возле него, надеясь на общение, – но он лишь время от времени гладил меня жесткой ладонью по голове, как бы утихомиривая мою болтовню, и опять куда-то уходил мыслями, не обращая больше внимания. Когда я обиженно спросила у бабушки, почему дед не хочет со мной разговаривать, она обняла в утешение: не обращай внимания, человек с фронта. Сказала она это, уточню, спустя 20 лет после окончания войны… Так и закрепилось во мне с детства: война – это что-то такое, после чего не хотят ни с кем разговаривать. И отец тоже был молчун, о войне ничего не рассказывал, признавшись только незадолго до смерти, что молчал из боязни лицемерного пафоса, фанфар и напускной скорби. Но все годы он наивно верил, что мы слышим его мысли и чувства, понимаем его, ведь он так часто говорил с нами. Мысленно.

   А мы, конечно же, ничего не слышали. Так, едва улавливали нечто зыбкое, тревожащее, к чему надо было бы повернуться лицом, всмотреться, но все было «некогда»… Почему в молодости это лень сделать? Почему обязательно надо дойти до точки невозврата и уже оттуда сожалеть, каяться, мучиться необратимостью, плакать и просить прощения? Если бы я знала, как моей душе будут нужны разговоры с отцом, его голос, его взгляд, я бы, наверное…

   Ах, да нет, ничего бы я не сделала, потому что никакие знания не уберегают нас от печали, потому что никогда еще молодость не была предусмотрительной. Потому что, возможно, это входит в некую космическую программу обучения (все еще безуспешного) человечества человечности, своевременности чувств, мыслей, слов, поступков. Сегодня я уже не вижу оправдания себе в том, что была ленива душой, что испытывала зевотную скуку при первых же фразах о войне. А раньше пряталась за отвращение к официозу. На каждом шагу нам долдонили о Великой Отечественной, занудно, однообразно – будто не у нас и не с нами это все было, будто заезжий лектор приехал в захолустье и ему кисло что-либо рассказывать. Один и тот же текст до «тошниловки» запиливал наши мозги – как доблестно, геройски воевала страна и победила врага. За этим частоколом мы не видели, а, может, даже и не могли увидеть, усталых лиц людей, пять лет своими телами выталкивавших убийц с родной земли. «О, Федор Михайлович пожаловал», – встречали мы увешанного орденами и медалями дедульку, которого отдел пропаганды принудил разными коммунальными обещаниями к выступлению перед молодежью. «Я не Федор Михайлович, я Степан Павлович», – робко поправлял ветеран и пугался молодого гогота. Откуда ему было знать, сермяжному, что на нашем крутом молодежном сленге «Достоевским» был тот, кто «доставал», нас, остроумных, шикарных, кто изводил занудным морализаторством! (Когда говорят о якобы мощнейшей пропагандистской машине СССР, меня душит злой смех. Может, и были поначалу в ней люди, способные зажечь, заставляющие поверить и пойти за собой. Но это что-то из времен Данко. Нам же досталась… ну да вы помните, наверняка помните, какой резкий запах издавал тот продукт, нашпигованный фальшью, лицемерием и цинизмом.

   Помните нашу национальную игру: они мелют, мы делаем вид, что слушаем их, – и никто никого не трогает. Двойная спираль лжи, впившаяся и покалечившая души обеих сторон, кажущаяся теперь таким идиотством: для кого врали? Ради чего?) Фронтовики заученно рассказывали о том, как ходил и в атаку. Скукотищ-ща-а! Им бы тогда обидеться, разозлиться – и рассказать, какая это тяжелая, грязная работа – война, им бы вспомнить вслух, как нашими ровесниками они ушли на фронт и там боялись смерти, как забивали голод ядреным дымом самокруток, как забывали осязание женской кожи, как спали стоя, как под воем снарядов больше всего хотелось зажмурить глаза и очутиться-очудиться дома, в ласковой тиши маминой любви. Может быть, и прошибли нашу черствость, может быть, сумели добраться до душ – и мы бы увидели их настоящих – живых людей, мальчишек нашего возраста.

   Лишь с взрослением, с размышлениями, с потерями пришли ко мне пусть и слабое, но все же осознание войны – я пыталась кожей почувствовать, как это, когда вокруг смерть, и твоя, возможно, тоже. А следом пришла ко мне какая-то грустная нежность к людям с орденскими планками на пиджаках. В немалой степени потому, что они напоминают мне моего ушедшего отца. В немалой степени потому, что состарились, стали ходить виноватой походкой, мол, извините, мешаю тут вам. И в большой степени – потому что крепко их обижать стали.

   Фронтовики начали откровенно раздражать нервную публику, пожалуй, во времена тотального дефицита. Они шли в магазин, надев пронафталиненные военные регалии, захватив ветеранское удостоверение, они штурмовали очереди, как рейхстаг, обидчиво и нелепо возражая на яростное выпихивание: я фронтовик, я кровь за страну проливал! В этих баталиях оттачивались контраргументы – и господи ты боже мой, сколько грязи, ударов под дых, в прямом и переносном смысле, получали от разъяренной толпы эти несчастные люди. Впрочем, от таких же несчастных. Как стыдно сейчас это вспоминать, как унижали себя люди, превращаясь в стадо, рвущее добычу! Озлобленность лишила их элементарной порядочности, люди вошли в раж, завидовали даже тем унизительным крохам, что перепадали ветеранам, их нищенским льготам. Ну а потом мы вообще докатились: в конце 90-х фронтовики стали практически изгоями общества. В то время моего отца уже не было на свете, и, знаете, я не раз… благодарила за это Господа, потому что папа не выдержал бы этого. Общей формулой, определяющей фронтовиков, стало: убийцы, насильники, мародеры. В наидобрейшем случае – старый хлам, заваливший проход в светлое будущее. Как ослепляет желание быть счастливым! Мы так рвались из прокисшей коммуналки в отдельные – непременно шикарные! – квартиры, что бежали босиком, побросав все вещи, не оглядываясь, расталкивая на ходу и ученых-аскетов, и учителей-фанатиков, и врачей-бессребренников. И фронтовиков. Их ненавидели, как саму власть, хотя к ней они если и имели отношение, то – каламбуром – добросовестное, преданное отношение. Воспитали их так. На них, старых и беззащитных, выливалась вся желчь, выплескивалось все накопившееся за десятилетия. Мирные, замечу ремаркой, десятилетия, отвоеванные этими фронтовиками для родины. С одной стороны, это участь всех фронтовиков всех войн всех стран – так же в бедности и забвении доживали свой век простые французы и итальянцы, американцы и англичане. Но ни в одной стране из ветеранов войн не делали козлов отпущения. Даже в Германии. Даже в Германии.

   Отнюдь не всегда обернувшийся назад превращается в соляной столб. Иначе бы вся земля превратилась в копи. Мы бесконечно оборачиваемся, уходя: все ли мы поняли, всему ли дали справедливую оценку? Оглядываясь без страха застыть, я наконец-то определила для себя долго мучившее: мне хочется защитить ветеранов. И своего отца в том числе. Нет, не трясти кулаками: они за нас кровь проливали! – скорее тихо попросить: давайте оставим их в покое. Не надо их больше убивать. Их осталось так мало, их с каждым часом, поймите, становится меньше. Пощадите, хватит по 60-му разу мутузить их старые кости… Трогайте вождей, маршалов, генералов – всех, пославших на «бойню номер 5», ругайте-проклинайте не нравящийся вам политический строй, не давайте забыть об ужасе и горе, которое принес фашизм, – но пожалейте рядовых солдат. Оставьте пропаганде – пропагандово, а солдату – солдатово. Пока время не заставило вас, как меня, застонать от безжалостной своей необратимости, поспешите отдать старым солдатам хоть немного своей любви. Им ведь и нужно от нас всего ничего – чтобы мы говорили с ними, держали за руку, смотрели не сквозь, а в глаза, слушали, чтоб светилось в нашем взгляде и ласковое понимание, и любящее снисхождение. Может быть, я неправа, но мне кажется, что теперь я понимаю, почему некоторые ветераны изображают себя лихими, бесстрашными героями, приписывают себе несовершенные подвиги – они это делают не ради славы, не ради уважения потомков. Они хотят наполнить смыслом свою сожженную, сожранную войной молодость, они хотят самих себя убедить, что не зря жили, не зря выжили. Простим им эту наивную хитрость. Они ведь не соврали в главном – нас с вами спасли. Пусть рассказывают, ведь они так долго молчали, и мы, при всей переполненности войной, ничего о войне толком не узнали. А значит, не научились ее ненавидеть.

Светлана БИЛЬСКАЯ

    Еженедельная независимая газета РУССКАЯ ГЕРМАНИЯ

    В Берлине — РУССКИЙ БЕРЛИН

    В регионе Рур / Рейн — РЕЙНСКАЯ ГАЗЕТА

N- 18/2005 09.05 — 15.05

Русская Германия

***