Евгений Евтушенко. Пересекающиеся параллельные. Наша история есть борьба свободной мысли с удушеньем мысли ("НГ")
В эти дни в Казани проходят торжества, посвященные 200-летию Казанского университета. Там состоится вечер Евгения Евтушенко, который приехал в столицу Татарстана специально из Оклахомы, где он преподает русскую поэзию и кино. Поэт собирается прочитать новую редакцию своей поэмы «Казанский университет». Она была написана в 1970 году к 100-летию со дня рождения Ленина.
Двухсотлетие Казанского университета — это крупное событие для всех, кому дорога история России. Я с радостью и — не скрою — с гордостью принял приглашение на это торжественное празднование, и когда мой самолет будет лететь над океаном, разделяющим Россию и Америку, мои оклахомские студенты будут смотреть «Андрея Рублева» Тарковского и писать работы по Ахматовой и Маяковскому.
Что я буду читать на моем вечере в Казани, я еще точно не знаю, но, конечно, и главы из моей поэмы, написанной почти полвека тому назад, и все лучшее, что я написал за свою жизнь, и самое новое, еще никому не известное, — и о любви, и о политике, и об истории. Это будет для меня отчетом за всю мою жизнь перед строгими глазами великого ректора этого университета — Лобачевского, теория которого о пересекающихся в бесконечности параллельных, несмотря на мою полную неспособность к математике, может быть, подсознательно проступает в стихотворении «Со мною вот что происходит», с которого я, наверно, и начался, как поэт.
Когда моя поэма «Казанский университет» только-только была напечатана в «Новом мире» в 1970 году, я встретил на прогулке в переделкинском лесу одного из наших старейших писателей Вениамина Каверина, и он меня спросил, лукаво поблескивая глазами: «Евгений Александрович, я тут прихворнул и, видимо, оторвался от действительности… У нас что, переворот произошел? Я получил свежий номер «Нового мира» и никак не могу поверить глазам своим — как это могли напечатать?»
Поэма была подписана в печать новым редактором В.Косолаповым, заступившим на это место вместо снятого по настоянию ЦК Александра Твардовского, которому бы не позволили напечатать эту же поэму ни за какие коврижки. Косолапов был в 1961 снят с должности редактора «Литературки» за публикацию «Бабьего Яра», и это именно он дал мне телефон помощника Н.С. Хрущева — В.С. Лебедева, посоветовав ему передать мои стихи «Наследники Сталина», которые никто не хотел печатать — даже Твардовский. Косолапов в случае с «Казанским университетом» опять проявил себя как мой добрый и плюс к тому смелый ангел.
Он прекрасно понимал, что самая главная идея поэмы была не в юбилейном воспевании Ленина, а в строках: «история России есть борьба свободной мысли с удушеньем мысли». Но в самой Казани, куда я приехал собирать материал для поэмы, у меня были и мои казанские ангелы. Мурзагит Фатхеевич Валеев — секретарь обкома по идеологии уж совсем был не похож на ангела и имел репутацию весьма сурового безжалостного догматика. Не берусь обо всем этом судить, но мне он сразу оказал неоценимую помощь и помог достать самые редкие архивные материалы. У него был сильный аналитический ум, и о его недопонимании замысла поэмы и говорить не приходится — да и ее острота, направленная на современность, была очевидна. Тем не менее, как ни удивительно, рискуя должностью, он поддержал поэму и даже сообщил в ЦК самую положительную информацию о моем пребывании в Казани и о самой поэме. Два других моих ангела были ведущие журналисты газеты «Комсомолец Татарии» Коля Харитонов и Надя Сальтина — чудесные молодые люди. Они начали печатать поэму с продолжениями. Так что, когда я привез поэму в Москву, она уже была практически легализована — на ней чудодейственно стоял штамп цензуры. В число моих казанских ангелов включаю и отца Василия Аксенова — Павла Васильевича, бывшего мэра Казани, отсидевшего больше десятка лет в сталинские времена, Эдика Трескина, ставшего впоследствии солистом пражского оперного театра, а тогда еще студента-математика, певшего в самодеятельности и зарабатывавшего подпольными переводами «Камасутры», поэтессу Галю Свинцову, ее сестру Марину и ее мужа — очень талантливого вгиковца Сережу Свинцова, сделавшего впоследствии на собственные деньги иллюстрированную его же замечательными фотографиями уникальную книгу. Мы до сих пор, слава Богу, нежно дружим. Да вот куда-то совсем бесследно исчезла та самая на редкость отчаянная — особенно по тем временам — Оля Самарина, девушка, несколько раз упоминаемая в поэме и в стихотворении «Поющая дамба». Она тоже из числа моих казанских добрых ангелов.
Первое чтение поэмы в актовом зале университета было незабываемо. Руководство университета тоже мужественно поддержало поэму, хотя все это было не так уж просто. Цензура в те годы свирепствовала, и мое имя у них на Китайском проезде было в особом списке после скандала по телевидению, когда его отключали «по техническим причинам» после таких стихов, как «Качка» и «Письмо Сергею Есенину».
Глава о том, как у Салтыкова-Щедрина самодержавие отняло журнал «Отечественные записки», прямым образом соотносилась со снятием Твардовского с должности редактора «Нового мира». Юлий Даниэль, возвратившись из ГУЛАГа, рассказывал мне, что в лагерных бараках — где гвоздем, где углем — были нацарапаны цитаты из «Казанского университета», такие как: «Мне не родной режим уродливый — / родные во поле кресты. / Тоска по Родине на родине, / нет ничего сильней, чем ты» или «В дни духовно крепостные, / в дни, когда просветов нет, / Тюрьмы — совести России / Главный университет» или «Лишь тот настоящий отечества сын, / кто, может быть, с долей безуминки, / но все-таки был до конца гражданин / в гражданские сумерки» или «Слепота в России, слепота. Вся — от головы и до хвоста — ты гниешь, империя чиновничья, как слепое, жалкое чудовище…».
Михаил Задорнов рассказывал, как в молодости ему нагорело за исполнение глав из «Казанского университета» на сцене — а он до сих пор помнит их наизусть.
Булат Окуджава горько усмехнулся, сказав мне, что в разговоре Лесгафта с его анонимным оппонентом он сам на стороне последнего, говорящего: «Свобода нужна образованному, неграмотному — жратва».
Один из идеологов польской «Солидарности» Адам Михник сказал мне, будучи еще в полуподполье, как он догадался о том, что первоначально в строфе «Как разгорится тот огонь / и запылают в той же драме / студент у входа в Пентагон, / монах буддийский во Вьетнаме» первоначально была другая четвертая строка: «и юноша Ян Палах в Праге».
Строчки поэмы задорно скатились с перил ступенями лестницы Казанского университета и покатились по Советскому Союзу, по планете. Тема поэмы остается современной не только в России, но и во многих других странах, в том числе и в США, и будет такой оставаться, пока будет существовать борьба «свободной мысли с удушеньем мысли». Бюрократия, подавляющая все живое, как показывает всемирная история, увы, видимо, бессмертна не меньше, чем пошлость, которую Тютчев тоже с горьким вздохом назвал «бессмертной». Еще в «Братской ГЭС» я написал: «Но справедливость, к власти придя, становится несправедливостью». Лишь бы борьба за справедливость не превращалась в новую несправедливость, как это случилось с Октябрьской революцией.
Работая над архивными документами, я наткнулся на поразившие меня показания, как семнадцатилетний Володя Ульянов, потрясенный казнью брата Саши, был приглашен сочувствующими студентами в портерную по кличке «У Лысого», выпил целый стакан водки — может быть, первый раз в жизни и с остановившимися глазами повторял: «Я отомщу за брата!»
Тогда я несколько романтически воспринял эту историю, хотя инстинктивно ощутил, что в ней было нечто жутковатое. Вообще идеализация Ленина была свойственна многим шестидесятникам, противопоставлявшим Ленина Сталину. Мы еще многого не знали — в частности, того, что именно Ленин, а не Сталин подписал декрет о создании первого концлагеря для политзаключенных на Соловках еще в 1918 году.
Книга Гроссмана «Все течет», прочитанная мной в Самиздате, потрясла меня, но было страшно ей поверить. «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына перевернул мне душу неоспоримыми фактами, хотя мне была чужда его жестокость по отношению к трагической фигуре Маяковского и странные для меня торжествующие нотки по поводу уничтожения от имени революции тех, кто когда-то чистосердечно в эту революцию поверил. Тем не менее я неоднократно письменно и устно защищал Солженицына и считаю, что эту его книгу нужно изучать в наших школах, чтобы никогда в России не повторилось ничего подобного. Но, пожалуй, самую главную роль в моем окончательном переосмыслении Ленина сыграла «Моя маленькая Лениниана» Венедикта Ерофеева. Эта антология цитат из Ленина неопровержима. Ее должен прочесть каждый.
Искренность далеко не всегда правда. Тем не менее, перечитывая «Казанский университет» после всех новопрочитанных материалов, я понял, что, к счастью, в этом случае моя искренность не оказалась неправдой. Подросток Володя, который полицейскому, уговаривающему его: «Перед вами же стена..», с веселой усмешкой сказал: «Да она гнилая… Ткни — развалится..», и Владимир Ильич Ленин, превративший стены Соловецкого монастыря в тюремные, все-таки до какого-то момента еще были разными людьми. Они соединились только тогда, когда он начал «мстить за брата». Но кому? Несчастному, неизлечимо больному мальчику-царевичу и его сестрам, их врачу и дядьке-матросу, облитым серной кислотой? Крестьянам, у которых отбирали даже семенное зерно и которым пообещали землю, а дали шиш? Рабочим, которым посулили, что они сами, а не капиталисты будут хозяевами фабрик и заводов, а на самом деле сделали их винтиками так называемого социализма? Ни за что расстрелянному Гумилеву? Юному Лихачеву, брошенному на Соловки и чудом уцелевшему? Высланному в виде последней милости цвету российской профессуры? Думаю, что в конце жизни Ленин это понял и это его ужаснуло, но было уже поздно. История, повернутая им, была уже необратима. В этом была его трагедия.
Правка поэмы после моего трудного переосмысления истории была весьма небольшой. Я добавил в поэму одну метафорическую главу, где Володя Ульянов начал превращаться в Ленина, основанную на свидетельстве его сестры о том, как, узнав о казни брата, он сорвал со стены и начал топтать карту России. Я убрал в финале строчку «за будущих ульяновых твоих». Но это отнюдь не означает, что я не уважаю семью Ульяновых. Из всех Ульяновых мне более всего близок сейчас Илья Николаевич, о котором тоже есть глава в поэме. Я видел, как тогда в Ульяновске на его надгробии масляной краской замазали выгравированный крест, который все равно проступал. Илья Николаевич был глубоко верующий человек, и ему повезло, что ему не пришлось увидеть, как по прямым призывам его сына и его соратников в России безжалостно начали осквернять церкви и расстреливать священников — как их сейчас называют, новомучеников. Но если сын не отвечает за отца, то и отец не всегда отвечает за сына.
России будущей нужны люди с душой Ильи Николаевича, с душой Андрея Дмитриевича Сахарова. Откуда они возьмутся? Кто знает, может быть, из стен того же Казанского университета…..
Ноябрь 2004
*