С оперой Клода Дебюсси по символистской драме Мориса Метерлинка «Пеллеас и Мелизанда» (мировая премьера в 1902-м в Париже) не связано у нас никаких живых воспоминаний. В России она не идет, и представить ее на нашем театральном пространстве было еще более невозможно, чем «Тристана» Вагнера или «Электру» Рихарда Штрауса, возрожденных в мариинской сцене после почти векового антракта.

В отличие от этих великих опусов, в начале ХХ века поставленных Мейерхольдом, от единственного российского воплощения «Пеллеаса» (1915) не осталось никакого следа: ставили не там, не те и не так. «Пеллеас» — особая материя, которая от грубого прикосновения просто растворяется. Странная, полная зависших вопросов история девушки, попавшей в мир людей и внезапно из него исчезнувшей, рассказанная с помощью языка, лишенного оперной воли: у солистов — сплошная декламация, у оркестра — вздохи и шорохи, контрасты едва уловимы, а главное событие — признание в любви главных героев — длится всего несколько мгновений. Вся опера — мучительное ожидание чего-то, что так и не происходит. Финальное многоточие оставляет ощущение фантома — а была ли эта история на самом деле?

Поставленный на сцене Музыкального театра им. Станиславского и Немировича-Данченко в рамках Чеховского фестиваля российско-французский «Пеллеас и Мелизанда» это ощущение передает: спектакль — хрупкая субстанция, когда из ничего рождается нечто. Несмотря на осязаемость сценографической конструкции (художник Пьер-Андре Вейц) и на присутствие на сцене реальных людей, постановка Оливье Пи оказывается прозрачной, призрачной, почти бесплотной. Медитация, заторможенность — свойство не только персонажей этой истории, но и всего сценического пространства: актеры погружены в себя так естественно, что вопрос их физического существования становится второстепенным. Они могут просто стоять на авансцене лицом в зал, их внутренние движения будут для зала осязаемы. Происходит это оттого, что режиссер, уловив какие-то важные токи музыки Дебюсси, разработал спектакль как ее составляющую, уподобив актеров голосам партитуры. Актеры, как герои символистских пьес, лишены воли. Они не действуют, осуществляя свои желания, а принимают то, что с ними случается, находясь в состоянии медитации. Все здесь очень хороши, прежде всего молодые Жан-Себастьян Бу (Пелллеас) и Софи Марен-Дегор (Мелизанда) — гибкие, пластичные, отзывчивые, которых язык не повернется назвать оперными певцами, настолько их существование ненасильственно и прекрасно. Эти качества, являющиеся редким исключением для нашей оперной сцены, проявляет весь ансамбль «Пеллеаса», включая и французскую звезду Франсуа Ле Ру (Голо) и российского премьера Дмитрия Степановича (Аркель), с нездешней деликатностью вступившего в новую звуковую среду.

Весь спектакль не происходит ничего особенного: в разных точках сцены возникают гипнотически завороженные фигуры, транслирующие покорность невидимому. В этой будто бы безвольной текучести есть две сцены, ради которых стоит прийти на спектакль: уход Пеллеаса и уход Мелизанды. В первой, о мимолетности контакта между людьми, герои существуют физически отдельно друг от друга, погруженные в очень близкие, но разделенные непреодолимой гранью пространства света и тени, после чего их сближение представляется абсолютно невозможным. Вторая о зыбкости контакта с миром: после гибели Пеллеаса Мелизанда бродит внутри металлической конструкции между застывшими человеческими фигурами: «человеческая душа молчалива». Тишина — казалось, невоплотимая субстанция в оперном театре. Но весь вечер она существует как метафизическая данность, которую не нарушает ничто. А рождается это в тот момент, когда за пультом появляется французский дирижер с мировым именем Марк Минковски, понимающий, что такое утонченность. Между его первым движением и началом музыки — пауза, кусок тишины, из которого и рождается весь «Пеллеас». И существование оркестровой материи в большой оперной постановке, осуществленной в России, впервые воспринимается как неопровержимое волшебство.

"Время новостей"

***